Виталий Kальпиди

 

Эдик Сухов (1946–1988)
«Камикадзе»

 

После того как человек исчезает, понимаешь, что его жизнь была неправдоподобна. И не то интересно, что его с нами больше нет (с нами вообще никогда никого нет), а то, что у нас есть эта фраза – «его нет с нами». Подобное не может не завораживать. Память мужчин питается тенями, которые отбросили их умершие друзья. С женщинами – посложнее. Я не уверен, но мне кажется, что после смерти своих любовников женщины смешны. Ибо любовь их становится (как бы это поточнее выразиться) – теоретической: секреции настоящие, а чувствование – почти что бумажное. И тогда по теории вероятности вероятным становится – всё. И всегда! Потому что у будущего нет будущего. У него есть только... Уверен, вы правильно додумали предыдущую фразу.

Эдик Сухов был самым старшим среди нас. Жизнь у него не удалась. Кто это сказал? По-моему, это сказал я. Только что. Почему я так сказал? Потому что это правда. Но если серьезно отнестись к первой строчке всей этой писанины, то выходит, что я не отвечаю за свои слова. Ну и пусть выходит.

Эдик был высокий, красивый, очень элегантный мужчина. Женщины выбирали его, а он выбирал их выбор. Ни к чему хорошему это привести не могло. И не привело. Но об этом – после или никогда.

Он был актером, режиссером, журналистом, драматургом, поэтом, библиоманом, занимался фотографией, обожал классическую музыку (я просто не знаю, сочинял ли он ее; может быть, и сочинял). И еще – он был превосходным сыном у превосходной матери. Манефы Васильевны.

Встречались мы с ним периодически, но недолго – года четыре. Я не успел его узнать. Но успел увидеть. Собственно, мне и рассказать-то о нём нечего. Но очень хочется. Поэтому буду скучным:

а) Мы с Вячеславом Дрожащих прёмся на день рождения к Эдику, которому исполняется 40 лет. Цифирь по тем временам для меня – запредельная. Страну качают шторма антиалкогольной компании (маму ее – в зад калошей, да и папу тоже!). Мы по великой случайности набредаем на бутылочное пиво. Пока стоим в очереди, разговор у нас клеится: – Сколько? 10 или 15? – 15 или 20? – А может, 10? – Смотри: водка есть, портвейн есть, так что, может, все-таки 10, или всё-таки 15? Короче, когда подгребаем к прилавку, то отовариваемся на всю катушку, т.е. сбрасываем все имеющиеся деньги, что составляет почти два ящика, и мысль, на какие шиши мы будем возвращаться ночью по домам, нас не посещает ни на секунду. Поднимаемся в квартиру к Эдику. Там только Манефа Васильевна хлопочет над закусками. Гостей пока нет. Эдик тоже убежал проверять капканы, поставленные еще неделю назад на зверя по имени «коньяк». Мы пивными бутылками прямо в центре комнаты выкладываем огромный логотип «40 лет». Две бутылки оказались лишними для «логотипа», но не для нас. Потом в квартиру ссыпается прямо с потолка куча народу. Какая-то девица с гитарой, похожая на мальчика с огромной ракеткой для пинг-понга, поет песни. Она или из Свердловска, или из Скотопригоньевска. Эдик умудряется напиться раньше меня, что, в общем-то, нонсенс. Это я потом методом нечаянных наблюдений выясню, что он напивается один раз в год – на своем дне рождения. Напивается стремительно, но без вдохновения. После Андрей Безукладников, как водится, делает групповую фотографию. Она получается, как всегда у Андрея, классной. Эдика на ней – нет. Он – в отключке. Я на этой фотке сижу с котенком и в обнимку с Манефой, отбрасывая не тень, а влажный блеск алкоголя на притаившуюся за моей спиной скотопригоньевскую бардессу. Все счастливы, что, кажется, правда.

б) Редакция газеты «Молодая гвардия». Я там часто ошиваюсь, т.к. это место работы моей тогдашней жены, на столе которой стоит печатная машинка, оную я и пользую, т.к. своей у меня нет. Эдик зовет меня в соседний кабинет. Я не знаю зачем, но иду. Эдик протягивает мне фотографию, которую сделал сам. На ней весенний пейзаж – ручей, подснежник, кривые сучья кустарника. А вот, говорит 171. Э. Сухов. Эдик, стихи к этой картинке. Они пойдут в завтрашнем номере. Не посмотришь? Я разворачиваю листок со стихами, и, пока делаю это, молю Коготонеизвестного, чтобы стихи не были откровенной лажей. Молитва моя услышана. Я уже открываю рот, чтобы сказать что-то одобряюще неискреннее, когда Эдик с теплой улыбкой осторожно вытаскивает из моих пальцев запутавшийся в них листок со стихами, тихо роняя одну фразу: «Спасибо, что посмотрел...» Он выходит из кабинета. Я гляжу на его прямую спину, гляжу на спину красивого мужчины, и жестокая жалость давит мне горло. Тогда я не стал в ней разбираться. Теперь я тем более не стану этого делать.

в) Ночь у меня в квартире. На мозги собравшихся накатывает веселая пьянка, устроенная после отмененного авторского вечера Алексея Парщикова, прикатившего в Пермь из Москвы. Ибо руководители молодежного общества «Инициатива», пригласившие поэта, обосрались после какого-то вшивого звонка из обкома партии, названия которой сейчас уже не все помнят. Парщиков пьет меньше всех, ибо читает стихи. Многие слушают. Почти все. Даже, кажется, въезжают в точную ясность «Денег», «Минус-корабля», «Бегства»... Эдик записывает чтение стихов со всеми комментариями автора и публики, которых, скажем честно, многовато, на допотопный магнитофон. Он успевает поменять кассету, пока Алеша прихлебывает сушняк. Эта запись до сих пор у меня. Она не стерлась. Голоса самого Эдика Сухова на ней нет. Жаль.

г) Мой день рождения. Поэт Дрожащих. Художник Остапенко со своей женой Натальей. Эдик. Все на взводе. Видимо, сильном. Я – точно. Дрожащих что-то оскорбительное (или истолкованное подобным образом) произносит/делает в сторону остаповской жены. Вот-вот начнется драка. Дрожащих против Остапа не выстоит и пяти секунд. Эдик пытается заменить Дрожащих в спарринге с Остапом. Начинает самое нежное побоище почти двухметровых мужиков в квартире, по своими габаритами не могущей этому побоищу соответствовать. Дрожащих скрывается за огромный фикус. Эдик с Остапом машутся. Я несколько секунд смотрю на эту фигню, потом вынимаю ноги из тазика с оливье и произношу сакраментальное: «Много текста!» Драка почему-то мгновенно обрубается. Все садятся за стол, начинают опять пьянствовать водовку, небрезгливо закусывая салатом из того самого тазика.

д) Опять редакция «Молодой гвардии». Обсуждают какой-то невинный конфликт, возникший после публикации, и последовавший письменный оклик из обкома ВЛКСМ. Мне смешно. Наверное, потому, что сам я к этому не имею никакого отношения. Поэтому шучу, пытаясь острить или наоборот. Эдик зло меня обрывает. «Вот сука!» – произношу я a parte, ибо претендую на лидерство, а тут оно поставлено под сомнение. Эдик очень взвинчен. Я тогда не учел, что для него даже имитация активной деятельности очень важна. Очень. Она априори результативна. По крайне мере, эмоционально. В такие моменты он, видимо, чувствовал себя существующим на этой земле не понарошку, чуть-чуть, но все-таки реальным, а я своими комментариями снижал торжественность момента.

ж) Больше ничего не могу вспомнить. Ничего... Вот так!

Потом Эдик уехал в Армавир. Там жила какая-то знакомая ему барышня. Он собирался остаться в городе, может быть, даже жениться. Короче – что-то в этом роде. А получилось так: шел из гостей по улице, наверняка грязной в слякотную русскую весну, схватило сердце, упал и умер. Немного полежал (пару-тройку часов), потом его заметили, увезли куда следует. Сообщили в Пермь, в редакцию, корреспондентское удостоверение, находившееся при нем, этому поспособствовало. Коллеги съездили и привезли тело в Пермь. И похоронили. Мы забываем о смерти сразу же, как только вспоминаем о ней. Но в момент забывания находим мимолетную возможность посмотреть на мир с высоты, откуда уже не видно «коровьих лепёх» добра и зла. На этом, впрочем, всё и кончается.

Я назвал эти записки «Камикадзе». Была мысль как-то срифмовать судьбу Эдика Сухова с чем-нибудь, что поддается анализу. Вот сейчас сижу и думаю: а зачем? Размышлять о том, что в каждом поколении есть люди, которые стягивают на себя большой процент нерезультативности, чтобы оставшиеся воспользовались обратным? Или, скажем, попытаться понять, с какой целью мы стремимся к нецелесообразности своего существования, скрывая это от самих себя поставленными целями, большей частью (да всей своей частью!) высосанными из пальца, причем – чужого? И почему Прошлое удаляется от нас со скоростью того самого света, который отсутствует в Будущем?

Мы растопили данное от рождения мужество приобретенной нежностью. И эта нежность, как трясина, поглотила всех и всё без остатка. Даже нас самих. И когда наша левая/правая рука наконец-то тянется схватиться за косицу, чтобы по-мюнхгаузенски вытащить себя из этого болота, она нащупывает только запыленную сединой лысину. И хотя у Эдика была вполне приличная шевелюра, всё равно этот пассаж относится к нему – стопроцентно...

 

Чем отличается секрет от тайны? Всё очень просто: секреты делают люди, а тайна делает людей. Впрочем, она их и ломает.

Камикадзе в общепринятом представлении – фанатик долга, который есть у жизни перед смертью (все остальные прибамбасы – только следствие первого). А вот представьте себе, что человек, собирающий ромашки/лютики; несущий кофе в постель вчера еще незнакомой девушке; снисходительно, но горячо обожающий мать; чрезмерно восхищающийся творчеством товарищей... – совершает таким образом путь камикадзе. Т.е. я утверждаю: он и есть настоящий «ками». Не очень понятно выразился? Согласен. Но ничего более вразумительного сказать всё равно не могу.

 

И последняя деталь (только что вспомнил): Эдик был очень чистоплотен физически. И метафизически остался таковым, когда пришло время. Уходя, он всё «подобрал» за собой – все «крошки», всё, что могло его – как бы это сказать поточнее – продолжить. Например, детей. Объяснюсь: 1) после его кончины младший сын (двух или трех лет от роду) погиб от рук своей сумасшедшей матери (не знаю, был ли Эдик на ней женат, но ребенку дал свою фамилию); 2) вскорости после годовщины смерти Эдика под Красноярском было обнаружено исковерканное тело старшей его дочери (от первого, почти юношеского брака), девочке едва исполнилось семнадцать...

Без комментариев.

Мать Эдуарда Сухова – Манефа Васильевна, прошедшая всю великую войну санинструктором, родила своего сына от любимого человека. В жизни у нее было всего двое любимых мужчин, один из которых и стал отцом ее единственного ребенка. Мы часто сидели с Манефой (так она просила себя называть) вдвоём и говорили – нет, не об Эдике (к нему мы просто ездили на Заречное кладбище), а о самой Манефе, о ее жизни... Она мечтала дожить до 50-летия Победы. И дожила. И даже успела еще пару раз встретить свой главный праздник. А потом она скончалась. И вместе с ней окончательно ушел Эдик. И мы навсегда забыли его. Забыли легко и без горечи, как забывают тех, кто нас осчастливил. И это – чистая правда, не замутненная благодарностью.

 

Продoлжeниe K Oглaвлeнию